ПРЯМОЙ ЭФИР
ПРОГРАММА ПЕРЕДАЧ
Фото: Архив

Мнения

В провинции, у моря

Война разрывает наш этический шаблон. Так обычно и бывает, да, я читала рассказы выживших после Второй мировой.

Автобус петляет по улицам Тель-Авива, объезжая велосипедистов и самокатчиков, в окнах мелькают слепящие на безжалостном солнце улочки, а еще люди в кафе, люди с собаками на бульварах между пальмами, не дающими ни сантиметра тени, и в скверах, украшенных радужными флагами.

Проносятся дома с балкончиками тех, кому повезло жить здесь — старые деньги, три поколения за спиной… И хибарки 50-х годов, похожие на сараи, где сдаются квартирки за безумную плату, — в общем, контрастный город, что и говорить.

Я еду мимо всей этой пестроты и думаю о войне. Думать о войне в это десятилетие моей жизни приходится все чаще, что причиняет сильную боль. "При чем тут ты и твоя боль? — спрашивает совесть голосом одной строгой дамы, главного фейсбучного ревнителя. — Ты здесь, а не там под бомбами. Тебе хорошо".

Мне хорошо, как человеку, которого лишили будущего и частично — прошлого, не знаю, что скажут об этом психиатры. Но разве это идет в сравнение… нет, не идет.

Война разрывает наш этический шаблон. Так обычно и бывает, да, я читала рассказы выживших после Второй мировой.

Сегодня рядом за столиком кафе сидели веселые американцы (на самом деле совершенно не важно, откуда они, но выяснилось, что из Оклахомы). Они радовались щедрому израильскому завтраку и рассказывали, какой чудесный пляж нашли тут рядом.

"Почему они так веселы и им не страшно?" — думала я, поддерживая small talk. Потому ли, что они никогда не бежали в бомбоубежище, а кто-то это делал в трех поколениях и в целом представляет, что это? Бежать от бомб, от ракет, от звука сирены?

Такая милая, беззаботная пара на отдыхе в смешных пестрых шортах и ярких футболках. "Вчера мы ездили в Иерусалим, это было незабываемо! Скажите, а почему там так много полиции?" И правда, почему.

В первые дни вторжения я говорила с израильтянами, застрявшими в Украине, недалеко от Киева. Они пытались выехать, но на тот момент вытащить их не удалось. Шло время. Мы узнали о Буче и Гостомеле. Связи не было, а потом я боялась набрать номер воцапа, чтобы узнать… но, конечно, звонила и писала. Им удалось выбраться, а потом другие люди рассказывали мне, как выезжали, весь этот исход из ада прошел перед моими глазами.

Я вспоминала бабушку и маму, выживших под бомбами по пути из Ленинграда, и папу, выжившего в юности в сталинском Гулаге. По всему выходило — что-то из этого могло не сработать, и я — некая ошибка вселенной, погрешность истории. Это странно, и странно осознавать, что выжившие сегодня могут стать такой же погрешностью.

Нога колосса занесена над всеми.

Американцы беззаботно поглощали бурекасы — слоеные пирожки, которые я давно уже не могу видеть, — и восторгались. Их отпуск удался.

Я заглянула в телефон, до встречи еще было время. В соцсетях бурно обсуждали то Бродского, то Пушкина, то Достоевского, страсти по русской культуре бурлили по обе стороны фронта. Припомнили каждую имперскую строчку, все обиды, все притеснения. Презрение и ненависть разгорались на фоне страшных картин разрушенных городов.

Мама, учительница литературы с ее 20 лет и до самой смерти, не дожила до новой войны и до этих филологических дискуссий, и слава Богу. Когда она умирала, я предложила ей поговорить с кем-то о Боге. С раввином, например… Да с кем угодно, только бы облегчить ей признание того, что она уходит. Она сердилась и не желала слушать. Она не верила в Бога. Она верила в русскую литературу, которая была ей опорой и поддержкой и нравственными ориентирами во времена "черного бархата советской ночи".

В Ленинградском университете на филологическом факультете она, ученица Гуковского, приняла неординарное решение не платить партийные взносы. В партию ее приняли в Сибири, в эвакуации, прямо в 10-м классе. В патриотическом угаре это было возможно. Но уже через пару лет она решила выйти из партии таким вот необычным способом. От отчисления из университета и прочих неприятностей ее спас приезд именитого родственника, которому пришлось объясняться и улаживать это дело. Выйти из рядов КПСС она смогла только через 40 лет.

А все она, русская литература, с ее "пока свободою горим", "слезой ребенка" и "непротивлением злу насилием", любовью к "маленькому человеку"... Эти книги были ее Библией, Кораном или Катехизисом. А на уроках она говорила с подростками о жизни, о правде, о судьбе — обо всем, о чем, собственно, надо с ними говорить. И думаю, немало душ спасла.

Задумывалась ли она об имперских строфах тридцатилетнего Пушкина? Сомневаюсь. Но в Украину, к детям своей бывшей няни Тани она ездила регулярно. А они навещали нас зимой.

Что связывало ученицу Гуковского и жительниц украинского села? Снисходительности там не было и в помине. Их связывала любовь, привязанность, забота друг о друге. Да, их отношения сотворила империя, скажут мне современные высоколобые критики. Но люди выламывались из нее, оставляя обломки позади.

Старшая дочь Тани Наташа много и тяжело работала, но ровно в 2 часа оставляла все дела и садилась у маленького репродуктора на кухне. Она слушала литературные передачи, и мать знала и уважала ее страсть. Вокруг в избе сновали домочадцы, мычала скотина в хлеву, мухи присаживались на стакан с парным молоком (да, да, я все это видела) — она с досадой отгоняла детей и мух и слушала Тургенева. Это было ее время. Русская литература имела в ее лице горячую поклонницу.

Богами моего отца были Пастернак, Мандельштам, Булгаков и Солженицын. После лагерей и ссылок им он верил, а Богу — нет. Бога там в лагере не было, как не было его в Освенциме. И в Буче.

…Американцы доели свой бесконечный завтрак и расплатились с пареньком, говорившим с почти неуловимым арабским акцентом.

 

 

 

 

Источник: Facebook

Материалы по теме

Комментарии

комментарии

последние новости

популярное за неделю

Блоги

Публицистика

Интервью

x