145 лет назад родился Саша Чёрный.
Как только не называли поэта в современной ему печати – диапазон был невероятно широк, от "микроскопического писателя" (Чуковский, который потом сожалел об этом) до "короля поэтов" (журнал "Золотое руно"). А он сам в стихотворении "Художнику" писал:
Если ты еще наивен,
Если ты еще живой,
Уходи от всех, кто в цехе,
Чтобы был ты только свой.
Убегай от мутных споров.
Что тебе в чужих речах
О теченьях, направленьях
И артельных мелочах?
Реализм ли? Мистицизм ли?
Много "измов". Ты есть ты.
Пусть кто хочет ставит штемпель
На чело твоей мечты…
И, откликаясь на недоброжелательную критику (которой хватало), еще в 1908 г. благодарил Господа, что в "житейской кутерьме" не стал ни депутатом, ни издателем, а, "как нищий", верит в случай и ко "всякой мерзости привык". Ну а когда придет неизбежное и старуха с косой постучится в его двери, ничего иного не останется сделать, кроме как обратиться к Создателю с такими словами:
Благодарю тебя, мой боже,
Что смертный час, гроза глупцов,
Из разлагающейся кожи
Исторгнет дух в конце концов.
И вот тогда, молю беззвучно,
Дай мне исчезнуть в черной мгле, -
В раю мне будет очень скучно,
А ад я видел на земле.
И тот, от которого всё зависит в этом мире, на его просьбу откликнулся: Саша Чёрный исчез, но остались книги - стихи, которые читают и перечитывают в нашем сегодняшнем аду. Поэтому - живой.
"Нас было двое в семье…"
Сын мещанина, провизора Менделя Гликберга и его происходившей из купеческой семьи жены Марьям - далеких от поэзии, как город Одесса, где они произвели на свет своего второго ребенка, от города Санкт-Петербурга, где он опубликовал свои первые стихи, - не стал ни провизором, ни купцом, но поэтом, которым на протяжении полувека зачитывалась вся Россия.
Почему бывший рядовой учебной команды 20-го Галицкого пехотного полка, после демобилизации протиравший штаны в таможне в местечке Новоселица Хотинского уезда Бессарабской губернии, что на самой границе с Австро-Венгрией, а затем подавшийся в таксировщики налоговой службы Петербургско-Варшавской железной дороги, опубликовал свои первые сатирические стихи в журналах "Зритель", "Маски" и др. под псевдонимом Саша Чёрный, как говорится, вопрос интересный. Литературоведы-любители (которых стало пруд пруди, как, впрочем, и любителей-поэтов и т. д.), разумеется, не ссылаясь друг на друга (таковы нынешние правила), расскажут вам одну и ту же историю: мол, в зажиточной одесской семье Гликбергов было двое сыновей, обоих родители назвали одним и тем же именем Саша, но вот незадача - один родился блондином, другой брюнетом, и вот того, что появился на свет беленьким, в семье называли Саша Белый, а черненького, соответственно, Саша Чёрный. И вот тот из двух Саш, кому было суждено стать поэтом, придя в журнал "Зритель", вспомнил об этом и подмахнул под стихотворением "Чепуха": Чёрный. Подумал и добавил: Саша.
Расскажут, но никто из этих горе-литературоведов не уточнит, что версия эта идет от близко знавшего Сашу Чёрного критика Александра Измайлова, который в одной из своих статей ссылался на слова самого поэта: "Нас было двое в семье с именем Александр. Один брюнет, другой блондин. Когда я еще не думал, что из моей "литературы" что-нибудь выйдет, я начал подписываться этим семейным прозвищем".
Но это одна из бытующих версий, которую мы примем за более всего близкую к истине (в ту эпоху многие - от Максима Горького до Андрея Белого - выбирали себе "говорящие" псевдонимы).
Остальное - враки
Однако нас интересует не только история псевдонима, но и то, что последовало за стихотворением: еженедельный сатирический журнал, издаваемый Юрием Арцыбушевым, был запрещен. Когда авторы "Зрителя" Федор Сологуб, Алексей Чапыгин, Ольга Чюмина подшучивали над режимом, режим терпел; когда журнал переходил границы дозволенного, в некоторых материалах власти усматривали призывы к свержению существующего строя, и тогда эти номера арестовывали. Последней каплей стало стихотворение Саши Чёрного "Шутка", и от раздражающего "Зрителя", с желчной иронией наблюдавшего над печальной российской действительностью, решили избавиться.
Молодой поэт издевался не только над слугами режима - генерал-майором свиты Его (Ее) Императорского Величества, товарищем министра внутренних дел и командующим отдельным Корпусом жандармов Дмитрием Треповым (это он во время всероссийской стачки отдал приказ: "Холостых залпов не давать! Патронов не жалеть!"), министром внутренних дел Петром Дурново (прославился тем, что надавал пощечин своей любовнице, когда узнал о ее связи с бразильским послом, на что посол пожаловался самому Александру III: "Ваше Императорское Величество, что за нравы в вашей стране? Директор департамента полиции избивает любовницу, крадет чужие письма, устраивает обыски у иностранных дипломатов!"), минским губернатором Павлом Курловым (это он приказал расстрелять многотысячный митинг в октябре 1905 г.) и другими высокопоставленными чиновниками (вплоть до председателя Совета министров С. Витте, который во время встречи с депутатами партии крупных землевладельцев, предпринимателей и чиновников "Союза 17 октября" заявил, что только он один знает, как спасти Россию), но и задел самого государя, да еще выразил сомнение в том, появляются ли дети от открытия мощей (мощи известного иеромонаха Серафима Саровского, почившего в бозе в 1833 г., канонизировали в 1903-м, и вся царская семья приняла участие в торжественной церемонии их открытия, полагая, что именно этому событию обязан своим появлением на свет Божий долгожданный наследник. После чего Николай отбыл на светское мероприятие в театр Веры Неметти, славящийся в Петербурге тем, что в нем ставились не только серьезные пьесы, но и фривольные оперетты и водевили, любителем которых, по свидетельству директора императорских театров Волконского, Государь был):
Появился Серафим -
Появились дети.
Папу видели за сим
В ложе у Неметти...
Цензурный комитет не преминул возбудить уголовное преследование "Зрителя", журнал был закрыт. Но не так легко было унять Арцыбушева: он зарегистрировал новый журнал "Маски" (затем просто "Журнал" и "Альманах"), и новые издания с прежним сатирическим отношением к российской действительности продолжали исправно радовать умного читателя. А Саша Чёрный в течение непродолжительного времени из никому не известного стихотворца превратился в кумира читающей публики.
А дворник: "Донесем!"
Через год Саша Чёрный объявился в журнале "Леший" (выходил в России журнал и с таким названием, который именовал себя не иначе как "орган сатирического раздумья") со стихотворением "Жалобы обывателя":
Моя жена - наседка,
Мой сын, увы, эсер,
Моя сестра - кадетка,
Мой дворник - старовер.
Кухарка - монархистка,
Аристократ - свояк,
Мамаша - анархистка,
А я - я просто так…
Дочурка-гимназистка
(Всего ей десять лет),
И та социалистка -
Таков уж нынче свет!
А что делать хозяину дома, который "просто так"? Только жаловаться на ад в доме, где все "визжат" - и "кухарка-монархистка", и "мамаша-анархистка", и "социалистка-дочурка":
От самого рассвета
Сойдутся и визжат -
Но мне комедья эта,
Поверьте, сущий ад.
Сестра кричит: "Поправим!"
Сынок кричит: "Снесем!"
Свояк вопит: "Натравим!"
А дворник: "Донесем!"…
Герой стихотворения - "русский обыватель", которому хочется "просто жить", без криков, ссор и доносов, - посылает "проклятья родному очагу" и втайне замышляет: "В Америку сбегу!..".
Сам Саша Чёрный, в отличие от своего лирического героя, из этого бедлама в Америку сбегать не собирался: будучи не в силах расхлебывать эту кашу из монархистов, анархистов, социалистов и староверов, засобирался в Германию. По существующим правилам загранпаспорт выдавал градоначальник, но сначала надо было обратиться в полицию за "свидетельством… о неимении препятствий с ее стороны к выезду данного лица за границу". Он обратился, полиция к "щелкоперу и зубоскалу" претензий не имела, поэт заплатил пошлину (15 руб. на полгода) и с желанным документом в кармане отправился за рубежи пребывающего в постоянном потрясении Отечества.
Берлин от Петербурга отличался, как серебряный пятиалтынник от серебряного рубля: был сер, скучен и уныл, везде квадратные Вильгельмы "на наглых лошадях", бюргеры, как один, все на одно лицо, а еще и ранее не виданное метро, где он чувствовал себя не в своей тарелке:
Над крышами мчатся вагоны, скрежещут машины,
Под крышами мчатся вагоны, автобусы гнусно пыхтят.
О, скоро людей будут наливать по горло бензином,
И люди, шипя, по серым камням заскользят!
Ничего иного не оставалось делать, кроме как пить хорошее пиво и ругать берлинцев. Успокоился в Гейдельберге, который оказался "прелестною, сказочною идиллией" и в котором он провел два года, посещая лекции в местном университете. А весной 1906 г. вернулся в развороченный революционными событиями Петербург.
"Наше племя измельчало…"
Огляделся, привыкая к старой новой российской действительности, и вновь стал зрителем в "Зрителе", опубликовав в первом номере за 1908 г. стихотворение "О tempora", в котором высказал свой скептический взгляд на современное состояние общества, с увлечением читающего хотя и запрещенный Госдумой "вследствие порнографии и богохульства", но успевший разойтись по книжным лавкам роман Арцыбашева "Санин" и зачитывающегося книгами неизвестного автора о приключениях сыщика Ната Пинкертона, затмившего самого Шерлока Холмса.
Наше племя измельчало,
Неврастения у всех.
Извращенность небывало
Слабых духом вводит в грех…
Несколько лет он был одним сотрудников "Сатирикона" - самого лучшего сатирического журнала в России, а в августе 1914-го, когда грянула Первая мировая, совершенно невоенного человека мобилизовали.
"Кровавый дым в глазах…"
Призывную комиссию он прошел в военном училище на Петербургской стороне. Когда с бумажной волокитой покончили, его назначили заведующим формированием не переданных войскам врачебно-лечебных заведений в Петербурге, и он оказался в 13-м полевом запасном госпитале. А потом был фронт - госпиталь включили в состав Варшавского сводного полевого госпиталя № 2 Российского общества Красного Креста, приписанного к 5-й армии. Состав уходил с Варшавского вокзала:
За раскрытым пролетом дверей
Проплывают квадраты полей.
Перелески кружатся и веют одеждой зеленой,
И бегут телеграфные нити грядой монотонной...
Мягкий ветер в вагон луговую прохладу принес.
Отчего так сурова холодная песня колес?
Война - это кровь и пот, развороченные снарядами трупы людей и лошадей, не убранные с утопающих в грязи разъезженных дорог. Вот тогда и всплыли в памяти застрявшие слова и команды из его недалекого прошлого: фельдфебель, унтер, "равняйсь - отставить!". Он изведал на себе все тяготы военной жизни, где жизнь висит на волоске от смерти и зачастую зависит от нелепой случайности - его госпиталь весной 1915 г. попал в жестокие бои под Ломжей, когда схлестнулись 8-я армия Германской империи и 12-я Российской; он впал в депрессию и на протяжении всех военных лет не смог написать ни одного стихотворения.
Война откликнется в эмиграции, в Берлине, в 1923 г., где он издаст свою третью книгу стихов "Жажда", состоящую из нескольких разделов: "Война", "На Литве", "Чужое солнце" и "Русская Помпея". Здесь, в германской столице, и написалось об одном из пережитых эпизодов под провинциальной польской Ломжей:
На утренней заре
Шли русские в атаку…
Из сада на бугре
Враг хлынул лавой в драку.
Кровавый дым в глазах.
Штыки ежами встали, -
Но вот в пяти шагах
И те и эти стали.
Орут, грозят, хрипят,
Но две стены ни с места -
И вот… пошли назад,
Взбивая грязь, как тесто.
Весна цвела в саду.
Лазурь вверху сквозила…
В пятнадцатом году
Под Ломжей это было.
Любая война, когда бы она ни происходила, заканчивается перемирием: 3 ноября капитулировала Австро-Венгрия, соглашение о прекращении военных действий между Антантой и Германией было подписано во французском Компьене 11 ноября 1918 г. Об ужасах войны он напишет стихотворный цикл "Война" (1918).
Разговор в берлинской пивной
Весной 1923-го он напишет стихотворение "Голос обывателя". О том, как в берлинской пивной сошлись русские эмигранты - "наемники Антанты", "мелкобуржуазные предатели", "социал-соглашатели" - и, как всегда, заговорили на одну и ту же "бескрайнюю тему" эмиграции. Спорящих было человек 12, но, как всегда в русских спорах, точек зрения было 20. И тогда автор высказал свою - 21-ю, и тем самым подвел черту:
Революция очень хорошая штука -
Почему бы и нет?
Но первые семьдесят лет -
Не жизнь, а сплошная мука.
Саша Чёрный принял Февраль 1917-го, он обещал свободу, но Октябрь 1917-го отверг: он принес бессудные казни, расстрелы, удушение свободной печати, потому что - читай выше: "Революция очень хорошая штука…". А через год поэт напишет стихи "Был он в детстве особенный мальчик…" - о лысом мешковатом человечке, вздернувшем Россию на дыбу и перевернувшем в бывшей империи всё вверх дном:
Был он в детстве особенный мальчик -
Красил клюквой кору у берез
И с резинкой клал в красный пенальчик
Лепестки красно-огненных роз…
Мальчик, одержимый идеей переустроить не только родную глушь - весь мир, в детстве:
Был он кроток, как птичка лесная.
Как-то дети убили ежа...
Встав на бочку, он крикнул, рыдая:
"Лишь буржуи достойны ножа!"
Объявив войну "буржуям", молясь Марксу, вырос и миллионы "обрек он на казни":
Ну а сам не рубил он мечом.
Только черный поклеп неприязни
Мог его называть палачом.
Заканчивалось стихотворение строками, развенчивающими "добрых тиранов":
Смерти он наблюдал безучастно,
Но у сердца особенный лад,
И сиротам расстрелянных часто
Посылал он тайком шоколад.
Выбор
Надо было делать выбор, и Саша его сделал: в августе 1918-го из Пскова, перед самым вступлением в город Красной армии, добрался до Вильно, в марте перебрался в Германию. Затем были Италия и Франция, где и прошла его эмигрантская жизнь.
В Париже мучило безденежье и неустроенность житья-бытья. Мария Гликберг, жена поэта, вспоминала: "Кроме четы молодых Линских (они справляли у нас в Берлине свою свадьбу) мы нашли в Париже Куприна и Сашиного кузена Д. Л. Гликберга... И те и другие отнеслись к нам очень тепло, приглашали нас от времени до времени к обеду, не подозревая, что мы живем почти впроголодь. До сих пор мы всегда жили на наш заработок, никогда ни к кому не обращаясь за материальной помощью, и нам не приходило в голову рассказать друзьям о нашей нужде. Поэтому первые месяцы нашей парижской жизни нам приходилось довольно тяжело…" Перебивались макаронами и рисом, но хватало и на кофе. Но постепенно жизнь налаживалась, он стал постоянным сотрудником еженедельного журнала "Иллюстрированная Россия", начал вести рубрику "Страничка для детей", писать для парижской "Русской газеты", для рижских "Сегодня" и "Перезвоны", для выходящей в Харбине "Зари", а в 1927 г. его позвал в свои "Последние новости" бывший министр иностранных дел Временного правительства Милюков.
Однако журналистикой дело не ограничилось, были и стихи ("Русская лавочка" и др.), и рассказы ("Иллинойсский богач" и др.), и критические статьи в парижской "Русской газете", в которых он ругает Ремизова за "бесстыдство", Брюсова - за книгу "Опыты", которая вышла в 1918 г. ("О ней не писали, о ней не говорили, а между тем книга необычайно показательная. Король гол"), восхищается Буниным (к 50-летнему юбилею посвятил ему стихотворение: "Спасибо вам за строгие напевы,/ За гордое служенье красоте…/ В тисках растущего, безвыходного гнева/ Как холодно теперь на высоте!..."), Тэффи ("Прежние писательницы приучили нас ухмыляться при виде женщины, берущейся за перо, но Аполлон сжалился и послал нам в награду Тэффи. Не "женщину-писательницу", а писателя большого, глубокого и своеобразного"), откликается на юбилей Куприна ("Александр Иванович Куприн - одно из самых близких и дорогих нам имен в современной русской литературе…") и с теплотой вспоминает об Аверченко (умел жить "вкусно, смешливо и жизнерадостно"). Но всё больше и больше начинает писать для детей - рассказы, сказки, стихи и "Дневник фокса Микки", в котором его любимый пес, любознательный и умный, всегда находящийся рядом, куда бы поэта ни забросила судьба, так похожий на своего хозяина (Микки иногда сочиняет стихи), записывает всё, что видит и слышит, рассказывая своим несмышленым читателям о мире, предметах и явлениях, их окружающих.
"Кому в эмиграции жить хорошо"
Во второй половине XIX в. Некрасов написал поэму "Кому на Руси жить хорошо". Саша Чёрный в первой половине XX в. - "Кому в эмиграции жить хорошо". Он не был бы тем, кем был, если бы после десяти лет эмиграции такую поэму не написал.
Три журналиста - Козлов, Попов и Львов, - помня про вопрос, бередивший душу Некрасова в России, пытаются ответить на него, перенеся его на жизнь в эмиграции. Кому в ней жить хорошо - таксисту, врачу, портному, всем, кого октябрьский переворот вышвырнул на чужие берега? И не находят ответа, сидя в парижской ресторации "Царь-Пушка", за окнами которой - снег, ветер, фонарь, как у Блока ("Ночь, улица, фонарь, аптека,/ Бессмысленный и тусклый свет./ Живи еще хоть четверть века,/ Всё будет так. Исхода нет…")
Львов первый стукнул трубкою,
Молчанье оборвал:
"Ну что, Козлов, дитя мое,
С твоей анкетой дикою
Который день без отдыха,
Как псы репейник ловим мы
На собственном хвосте…
Уж где они - счастливые,
Довольные и бодрые, -
В нахмурившемся тучею
Тридцать втором году?..
Я ставлю точку черную,
Я пью за нервы крепкие, -
А счастье, слово русское,
Спит много лет без просыпу
У Даля в словаре…"
Но Козлов остается оптимистом: ставить точку - "дело не хитрое", и ставит многоточие:
Ведь даже кот ошпаренный
Надеждою живет, -
приглашая к племяннице на "именинный пунш":
Не выть же нам на паперти,
Оскалив к тучам челюсти,
В тридцать втором году…
Смерть аристократа
В 1929 г. Саша Чёрный приобрел участок земли на юге Франции, в местечке Ла Фавьер, построил там дом, куда приезжали русские писатели, художники, музыканты.
5 августа 1932 г. загорелась соседняя ферма. Не раздумывая, он бросился помогать тушить пожар. Вернулся, прилег на диван, сердце от боли колотилось о ребра и готово было выскочить из грудной клетки…
Рядом скулил верный пес Микки с мокрыми от несчастья глазами…
Саша Чёрный скончался от сердечного приступа и был похоронен на кладбище Ле Лаванду, департамент Вар. Впоследствии могила была затеряна, поскольку за нее некому было платить. Лишь в 1978 г. на кладбище была установлена символичеся памятная доска, посвященная поэту…
Источник: "Еврейская панорама"
комментарии