В голосе моей мамы всегда слышался душевный цыганский трепет. А когда она произносила имя Эйнес, вспоминая о нем, звуки "эй"-"нес" тревожным эхом доносились до меня. Говорила: "Эйнес даже сам не понимал, как уцелел на войне. Как смог выжить там, где это невозможно. Он же с первых дней был на передовой. В грязи, в крови, в окопе. И там – на фронте – он шел на погибель со всеми. На его глазах живые в секунду становились трупами или уродами, из госпиталей выходили обрубками. И он молил Бога, чтоб взял его сразу, а не по частям".
Был он одним из наших дальних родственников – тех, что после войны стали ближними: родителей матери и отца, их братьев и сестер, всю близкую родню уничтожили фашисты. Кого замучили в гетто, кого расстреляли над оврагом. Наши земляки, пережившие оккупацию, рассказали Эйнесу, когда он вернулся с фронта, что убийства евреев начались сразу после захвата города, еще до образования гетто.
В городе, где каждый пятый – еврей, даже самые заклятые антисемиты не могли себе представить, что могут учинить фашисты. Эвакуации жителей практически не было: в первые дни войны все железнодорожные пути немцы разбомбили. 25 июля 1941 г. фашисты начали организовывать на окраине Борисова гетто и спустя месяц согнали туда уже более 8000 человек. Охрану немцы поручили местным полицаям. Обитателям гетто запретили общение с внешним миром. И никто не мог рассказать Эйнесу о его детях – Изе и Фане, о его Маре. Те, кто рядом с ними томились, с ними и ушли.
Что выпало на их мучительную долю? Что и на всех – представлял себе он. Тяжелые и грязные принудительные работы. Какую из этих работ выполняла его худенькая Мара, чтобы получить норму питания – 150 г хлеба?
В начале октября 1941-го немцы послали военнопленных вырыть на северной окраине города, у аэродрома, две большие ямы (около 100 м длиной, 5 м шириной и 3 м глубиной). Организацию убийства взяла на себя "Русская полиция безопасности" под начальством поволжского немца Эгофа.
Убийство началось в три часа ночи с 19 на 20 октября с окружения гетто. Первыми на место казни начали вывозить мужчин, а утром – оставшихся евреев. Грузовики, заполненные женщинами и детьми, двигались от улицы Полоцкой к аэродромному полю, где были вырыты расстрельные ямы. Весь день машины шли одна за другой, перевозя людей к месту убийства, и возвращались назад с одеждой убитых. Но машин все равно не хватало, и полицаи гнали группы женщин и детей пешком, избивая их железными прутьями. Все происходило с утра до ночи на глазах y местного населения.
Убийц снабдили водкой, и они, выпивая, расстреливали людей. Перед расстрелом жертвам приказывали полностью раздеться и лечь лицом вниз – для экономии места. Когда ряд ямы заполнялся, евреи должны были засыпать тела слоем песка и утрамбовывать. Многие были только ранены – их закапывали живыми. Наблюдавшие за всем этим немцы фотографировали происходящее и часто хохотали. Через тонкий слой земли, которым присыпали убитых, текла кровь, и, чтобы она не попала в Березину и не вызвала эпидемию, было приказано дополнительно засыпать могилу негашеной известью и еще одним слоем песка.
К возвращению Эйнеса в Борисов захоронение уже покрылось высоким зеленым бурьяном. На удобренной кровью земле все росло быстро и цветисто. Когда он пробирался сквозь эти заросли, надеясь найти место хотя бы без репейника, он решил, что выкосит все это безобразие, взяв у соседа косу. Сосед Трахим объяснил ему: косой там не пройдешь, надо серпами и побольше люду собрать. И борисовский люд откликнулся: вырезали, выкорчевали всю зеленую дурь и даже попробовали подсеять траву.
Борисовские белорусы еще до войны сроднились со своими евреями. Мама часто вспоминала довоенный Борисов: еврейский народный театр, где играли они с Эйнесом. Этот незатейливый театр оживлял еврейское общество, в жизни которого было мало ярких событий. Разве что свадьба сестры Эйнеса, сопровождавшаяся романтической историей любви. Она – Роза – упала на витрину аптеки в голодном обмороке. Молодой провизор привел ее в чувство и сам расчувствовался вплоть до женитьбы. Об этом говорил весь город, утверждала мама. Сестра с аптекарем еще до войны уехали в Америку. Эйнес писал ей осторожные письма. Он хорошо понимал, что там, где надо, их читают. Поэтому на вопрос сестры, как живут борисовские ее земляки, отвечал, что так же замечательно, как знакомый ей шлимазл Сёма. Она, конечно, его помнила: вечно в соплях, голодного и оборванного. Писал он сестре, каким праздником на фронте были для них американские рационы, консервы с беконом.
С мамой они общались на идише. А по-русски он говорил грамотно. Читал много, даже находил старые книги на иврите – он и его знал. С такой головой, считала мама, он мог бы быть философом или писателем. Мог бы, как фронтовик, без проблем поступить в университет. Но он сразу стал подыскивать денежную работу и нашел-таки место заготовителя в райпотребсоюзе. Ездил по деревням с пачками денег, закупал все, что крестьяне могли еще продать. Как и что он оформлял, мало кому известно, но денег у него было прилично. Правда, себе ничего лишнего и даже необходимого не позволял.
На что он деньги копил, выяснилось позже, когда его делами занялся следователь МВД по фамилии Клещ. Можно писать "клещ" и с маленькой буквы, потому что он был гнусным насекомым и многим людям попортил кровь, многих обрек на гибель.
Деньги Эйнес собирал на памятник. К нему присоединились и другие родственники жертв кровавой расправы. Он поехал в Ленинград искать подходящий камень, какой-нибудь большой валун, каких много, как он слышал, на берегу Финского залива. Но когда подходящий валун нашли, оказалось, что никакой возможности его транспортировать нет. На него смотрели как на человека, не понимающего, в каком государстве он живет. Если о кране еще можно было договориться за взятку, то на железной дороге без бумаг от официальных организаций и разговора не было.
Он вернулся в Борисов и с горечью сказал родственникам погибших: "Лучше бы я жил при капитализме – там за деньги все можно купить…" И стал заниматься сооружением памятника из местных материалов. Эскиз сделал борисовский архитектор. Эйнес продумывал, какой может быть эпитафия. Хотел написать ее на идише и на русском. Искал подходящие слова, чтобы передать боль и сострадание евреев и презрение к фашистскому зверью. Считал: там надо обязательно изобразить менору или шестиконечную звезду. Но все это оказалось невозможно осуществить. Председатель горисполкома Борисова предупредил, что никакого упоминания о евреях на памятнике не должно быть. Об участии города в сооружении мемориала тоже не может быть и речи. Надо восстанавливать город, думать о живых. В этой войне всем нациям досталось, чего выделять евреев? Да и в яме той есть и русские военнопленные. Такой была "логика" начальства, знающего свой очень парадоксальный толк в советской национальной политике.
Узнав все это от молодого архитектора – интеллигентного русского человека, Эйнес не спал ночами, мысленно дискутировал с новыми хозяевами города, которые теперь казались ему по отношению к евреям ничем не лучше полицаев. Да, в 1943-м военнопленных, сжигавших трупы узников гетто – может, и его детей, – расстреляли. Но если фашисты таким образом заметали следы своих зверств, то зачем им было на сожженные тела укладывать новые? Понятно, закопали военнопленных где-то в другом месте. И от кого теперь – после войны – надо скрывать, что есть место, где покоятся тысячи евреев, только и повинных в том, что они – евреи? Он не представлял тогда, сколь долго продлится это продиктованное властью забвение геноцида.
Прошло целых 48 лет после того, как на установленном в 1947 г. у скорбного оврага непритязательном памятнике появилось изображение меноры. Памятник установило не государство, а родственники погибших. Упоминания о евреях на камне не было.
Только в ноябре 1991-го у памятника состоялся митинг, организованный обществом еврейской истории и культуры "Свет меноры" в память 50-летия расстрела узников Борисовского гетто. Поминальную молитву читал американский раввин, во всей Беларуси "своего" не нашлось. А еще через четыре года на месте расстрела наконец был возведен мемориальный комплекс.
Но при жизни Эйнес не предполагал, что такое возможно, особенно когда им занялся следователь МГБ. Тогда, осенью 1946-го, он активно заготавливал материалы для фундамента под памятник. Сначала его вызвал повесткой следователь МВД Иван Оленичев. Один из тех, кто занимался борьбой с хищением социалистической собственности. На столе у него Эйнес сразу узнал квитанции, выписанные им при закупках сельхозпродуктов. Он все понял и обеспокоился. Документы правильные, но… Они не соответствовали реальным расчетам с селянами, те часто соглашались на официальное оформление более высоких цифр. Получив повестку, он не испытал страха: за ним не пришли, его не арестовали, возможно, нужен как свидетель чего-то, подумалось тогда ему. Но все оказалось серьезнее...
Следователь скользнул взглядом по орденской колодке на его пиджаке: Эйнес надел ее, чтоб понятно было, где воевал, какие города брал. Ну а если ленточки тыловому офицеру ни о чем не говорят, то он может его просветить, показать, где медаль "За отвагу". Хотя сам он считал, что никакой отвагой не отличился – просто после тяжелого боя оказался одним из троих, оставшихся в живых. Из целого взвода.
– Нехорошо, – сказал Оленичев, ногой придвинув табуретку как знак присаживаться. – Получится у тебя теперь: войну прошeл – тюрьму нашeл.
Он сел напротив и улыбнулся, довольный собой: вот как складно сказал. Но не встретил в глазах Эйнеса ожидаемых признаков паники...
– Извините, не знаю вашего имени-отчества, но пока я еще не в тюрьме, – спокойно проговорил Эйнес, отметив про себя: все же следовательский кабинет – не камера.
– Вот именно "пока", мой догадливый преступник. А для тебя мое имя-отчество – "гражданин начальник", – и снова на лице следователя нарисовалась улыбка, одобряющая остроумную, на его взгляд, собственную речь.
Раздался резкий телефонный звонок. Оленичев отвечал кому-то из оперов: "Все ко мне в кабинет: деньги, документы, записи, блокноты-шмакноты…"
– Сейчас будешь комментировать, откуда деньжишки, вестимо, – сказал он, положив трубку. – А лучше, как у вас говорят, сделать нам с тобой такой гешефт: ты мне грамотно опишешь, как ты обманывал государство и советское крестьянство, чем уменьшишь срок моей работы, а я уменьшу тебе срок – понимаешь, какой.
Да, он все понимал – больше и глубже, чем предполагал следователь. Поэтому сразу отмел все его уловки и даже попробовал сбить с него спесь, которая сквозила не только в голосе, но и в позе, и в роже, как отметил про себя Эйнес.
– Все вещдоки, о которых вы говорите, могут принадлежать не мне. Я не присутствовал при обыске, не имею представления, кто там, при незаконном вторжении в мое жилье, мог быть понятыми, – стал наступать он, показывая свою просвещенность в некоторых вопросах юриспруденции.
Оленичев расхохотался – громко, деланно. Даже непонятно было, смех это или звуки "ха-ха-ха-ха":
– Может, тебе ещe и еврейского адвоката вызвать? Где ж ты таким буржуазным правом напитался? А вот что я тебе скажу: все в бумагах будет правильно, все ты подпишешь как миленький – и акт обыска, и все прочее…
Дверь кабинета отворилась без стука. Вошел оперуполномоченный с бумажным мешком и стал выкладывать на стол вещдоки. Следователь следил за выражением лица Эйнеса, который, не желая доставить ему удовольствие, изображал полное безразличие, хотя внутри у него все колотилось.
Аккуратно все разложив, Оленичев приступил к допросу уже по существу:
– Итак, зачем тебе столько денег? – спросил он, приподняв несколько пачек банкнот. – Золото ты не скупаешь, бриллианты тебя тоже не интересуют, так для кого и для чего?
Эйнес ответил, жестом указав на лежащий на столе синий блокнот:
– Вот тут все расписано. Каждый рубль на учете.
Оленичев стал читать вслух:
– Расходы на памятник борисовским евреям. Поездка в Ленинград за камнем… Дальше тут прилеплены билеты, всякие квитанции. Счета, расчеты за цемент, песок. Это перед кем ты отчитывался?
– Перед собой.
– А мы думаем, что ты просто готовил отмазку. Ты явно что-то замышлял, о чем нам скоро и расскажешь.
Это "мы" встревожило Эйнеса. Одно дело хозяйственные преступления, другое – политическое. А в "мы" он сразу уловил связку МВД и МГБ. И не ошибся. В кабинет вошел капитан-"клещ", лицо которого выражало глубокую озабоченность государственной безопасностью. Так потом о нем отозвался Эйнес. О "клеще" он имел представление как о мастере изощренных пыток "врагов народа" еще до войны. На его совести ни в чем не повинный мой дядя. На одном из допросов, когда "клещ" пытался выдавить арестованному глаз, тот откусил ему палец.
Клещ впился в Эйнеса пронзительным презрительным взглядом:
– Ну что, Эзоп твою мать, клевещешь на родину нашу. Живем хорошо, как шлимазл Сёма – тот самый нищий и глупый еврей в городе. И Америку нахваливаешь, будто мы без ее рационов не выиграли бы войну.
– Так я не думаю, не так я писал.
– Думаешь-думаешь, космополит паршивый! Нам все о тебе известно. Известно, почему ты занимаешься памятником. Эти твои рисунки с надписями на идише, менорами, звездой Давида – это что? Это прямое подтверждение твоей связи с сионистскими организациями.
– Не знаю я таких организаций.
– Знаешь, и деньги им таскаешь. А отмазаться хочешь памятником… Так о сионизме я могу тебе напомнить. Сионистские организации восстановили свою деятельность у нас в Белоруссии сразу после войны. Еще в годы войны в СССР был создан Еврейский антифашистский комитет, руководителем которого стал известный сионист Михоэлс. Ты его не знаешь? Как же! Кто из евреев не знает такую театральную знаменитость! Так вот, этот его комитет, который должен был заниматься борьбой с фашизмом, стал сотрудничать с сионистскими вождями…
Клещ уловил недоуменный взгляд допрашиваемого и назидательно проговорил:
– Не делай вид, что ты тут ни при чeм, что ничего об этом не знаешь. Или ты затыкаешь уши, когда радио говорит? Или газеты сжигаешь, не читая? Должен напомнить тебе, поскольку ты исполнитель, а может, и звено в сионистском заговоре, что активисты комитета, громко названного антифашистским, в частности Эренбург, Михоэлс, Гроссман, придумали миф о "холокосте", якобы гибели шести миллионов евреев. Евреи всегда мутили воду и баламутили народ. Вот сегодня в газете "Правда" есть статья "Об одной антипатриотической группе театральных критиков" – о происках сионистов в шкуре деятелей культуры. Это все о твоих кумирах – сионистах и космополитах. Если не успеешь на воле, в камере почитаешь.
Капитан Клещ сделал паузу, чтобы его жертва переварила услышанное. Он не собирался выслушивать какие-то возражения. Но "пархатый космополит" обратился к нему так, будто он человек, способный здраво размышлять:
– То, что пишут о сионизме у нас в стране, я читаю. Но к деятельности таких организаций никакого отношения не имею. Мой сионизм, как я вас понимаю, выражается в том, что знаю идиш, рисую звезду Давида, хочу на памятнике евреям – жертвам нацистов написать на их родном языке эпитафию. Вы же знаете: немцы в гетто сгоняли только евреев и только их расстреляли в овраге. Если считать памятную надпись проявлением сионизма, то это можно понимать и как своеобразное продолжение геноцида. Горе людей, пострадавших от нацистов, не подлежит сравнению, оно неделимо, оно не становится меньшим от большего количества жертв. Мне не легче от того, что моя семья среди 8000 других жертв. Пройдет время, и наша страна вместе со всем миром признает Холокост, покончит с недоверием к евреям…
– Что-то ты забыл, где находишься, демагог-троцкист. Наводишь на мысль: де большевики в национальной политике сродни нацистам, – встрял в допрос эмгэбэшника Оленичев.
– Это вы сказали, – с горькой улыбкой произнес Эйнес. И выразительно посмотрел на Клеща: вот, мол, тебе "клиент" на 58-ю статью – по ней и за то, что подумаешь, посадить можно. Но Клещ о другом думал. Он представлял, как четыре маленьких звездочки на его погонах заменятся одной большой, майорской. И в этом ему поможет сидящий напротив изворотливый еврей.
– Может, ты и самый умный еврей в Борисове, а на Колыме тебя запросто, как дурачка, проиграют в картишки. Там больше тех, кто грабит и ворует руками – не головой, как ты, и что им придет в голову сотворить с тобой – подумай, погадай, поспрошай бывших зэков. Я же предлагаю тебе волю вольную. Ты даешь нам список лиц, входящих в Борисовскую сионистскую организацию, желательно – человек 15. Протокол собрания – можно даже о тексте той самой эпитафии, что ты сочинил. Можно, и даже нужно, отразить отношение членов организации к критике в печати активистов так называемого Антифашистского комитета. На размышление даю тебе сутки – на воле, у себя дома. Там легче будет вспоминать имена, фамилии, даты собраний. Ну а если ничего не вспомнишь, то в нашей камере, с нашей помощью, память у тебя хорошо заработает. Теперь иди и думай! Наша дружеская беседа разглашению не подлежит: можно без языка остаться, – последние слова он произнес, привстав за столом и выразительно посмотрев на часы: время на раздумья пошло.
Но Эйнес в этот момент уже принял решение, которое для всех, включая следователей, оказалось неожиданным. В его мозгу, воспаленном от укусов всосавшегося в кровь "клеща", мысли работали невероятно быстро. Вспомнились газеты с материалами троцкистско-бухаринского процесса, информации о разоблачении антипартийных групп, заговоров врагов народа и советской власти… Его и тогда – до войны – не захватывал психоз толпы. Он мог представить, как можно "подготовить" человека, чтобы на суде тот сказал: "Я злейший враг народа и советской власти". Помнил о пытках его родственника – моего дяди Берла, после которых тот признал себя немецким шпионом. Не за это ли получил Клещ удовольствие проковырять дырочку для ордена? И вот теперь у него появилась перспектива для служебного продвижения. Остается только раскрыть новую "контру", заготовить дровишки для процесса… Конечно, Клещ прекрасно понимает, что он не имеет никакого отношения к сионистским организациям, думал Эйнес, сомневаясь, есть ли вообще таковые в стране. Понятно, чего добивается от него Клещ: придумать такую организацию. Есть у него изъятый при обыске список евреев, сдавших деньги на памятник расстрелянным в овраге. Их, по замыслу Клеща, надо объединить в организацию. Эйнес понимал: это равносильно их объединению с родственниками в братской могиле. Кроме этих, других знакомых евреев в Борисове у него тогда и не было. Он не мог на это пойти и не видел никакого выхода из созданной Клещом ситуации. Он представлял Клеща в гитлеровской расстрельной команде – ведь этот человек уничтожает своих соотечественников, не отделяя невинных от виновных. Только легче ему от этой мысли не стало.
После допроса Эйнес все рассказал моей маме, заметив: "Он не успеет вырвать у меня язык". Она не спросила, почему, поскольку ничего трагического не уловила в этой фразе. А пересказал он ей диалог подробно, отразил все в лицах. Так мне она его и передала, чтоб мог пережить вместе с ней эту историю и описать, пропустив через сердце.
– Прости меня, Эмма, – сказал он ей в тот вечер, уходя к себе. – Если я смогу уснуть в эту ночь, я очень бы хотел, чтобы мне приснились Мара и мои дети. Знаешь, на войне, в окопе, они мне часто снились. А после войны ни разу…
Она только подумала: почему "прости"? Но переспрашивать не стала: на нeм и так лица не было – торчал только заострившийся нос на бледном пятне. Всегда умные, источавшие доброту глаза потухли, затянулись пеленой безразличия. Она утешила себя мыслью: мудрый Эйнес выход найдет…
Назавтра она собиралась уехать к другой родне в Минск, решила поблагодарить его за гостеприимство утром.
– Утром, когда я, собрав свои вещи, поднялась наверх – его комната была на втором этаже, – там его не было, – вспоминала мать. – Надо было попрощаться. Я вышла во двор, он оказался полон людьми. Что там было, я не в силах тебе рассказать. О чeм говорили собравшиеся соседи – не вспомню, все для меня слилось в один многоголосый ужасный стон. Потом я поняла: у него не было другого выхода…
Эйнес повесился в уборной.
Почему там? Что он этим хотел сказать? Что тело он вынужден отдать этой дерьмовой власти, но, отрывая от него душу, покидает эту землю, полную клещей. Так мне думается, когда я осмысливаю историю одного из страдальцев, имевших несчастье родиться в то время и в том месте.
Источник: "Еврейская панорама"
Vadim Akopyan
CC0, https://commons.wikimedia.org/w/index.php?curid=15747596
комментарии