Боже мой, ночь приближается.
Веки мои опять до утра не сомкнутся,
и опять я буду писать
картины для Тебя –
о земле и о небе.
(Марк Шагал)
Вероятно, вы видели картины Марка Шагала в музеях Парижа, Нью-Йорка, Мадрида, Лондона, Кёльна, Чикаго, Москвы, Ниццы, Эйндховена, Базеля и других городов. Или сделанные им настенные мозаики, шпалеры в здании Кнессета в Иерусалиме, панно в "Метрополитен-опере" Нью-Йорка, плафон в парижской "Гранд-опере", витражи в соборах и синагогах разных стран.
Я расписал плафон и стены –
танцоры, скрипачи на сцене,
зеленый вол, шальной петух...
А вы знаете, что Шагал был не только художником, но и писал оригинальные стихи, эссе на идише, русском и французском, оставил интересную автобиографическую прозу? Путешествие, "прошагивание" по этим шагаловским страницам позволяет дополнить его творческий портрет, лучше понять, чем он жил, дышал, с какими трудностями и радостями сталкивался и о чем говорит в своих картинах.
Тот город дальний
Моше (ставший Марком много позднее – в Париже) родился в местечке Лиозно, недалеко от Витебска, в бедной – полукрестьянской, полурабочей – хасидской семье. "У моего отца были голубые глаза и мозолистые руки. Он работал и молился. Молился и молчал".
Детство и юность Шагал провел в провинциальном Витебске, более 50% населения которого в конце ХIХ в. составляли евреи. Это время оставило неизгладимый след, любовь к этому городу художник пронес через всю жизнь, воспевая его в своих картинах, стихах и мемуарах.
Во мне звенит
тот город дальний,
церквушки белые…
и синагоги. Двери
распахнуты. В расцветший сад – в зенит
взлетает жизнь, на шумных крыльях рея.
Или вот из стихотворения "Ангел над крышами":
Ты помнишь ли меня, мой город,
мальчишку, ветром вздутый ворот.
Река, из памяти испей-ка
и вспомни въявь юнца того,
что на твоих сидел скамейках
и ждал призванья своего…
А ночью – ангел светозарный
над крышей пламенел амбарной
и клялся мне, что до высот
мое он имя вознесет...
А в 1944 г. писал в стихотворении в прозе, опубликованном в нью-йоркском еврейском еженедельнике "Эйникайт": "Как давно, мой город любимый, я не видел тебя, не слыхал, не беседовал с облаками твоими, не опирался о заборы твои. Подобный грустному вечному страннику – дыханье твое я переносил с одного полотна на другое, все эти годы я обращался к тебе, ты мерещился мне как во сне… Жизнь прошла не с тобой, но не было, город, картины, в которую я не вдохнул бы твой дух, не было краски такой – не светящейся твоим светом".
"Художник! Куда это годится?"
В книге "Моя жизнь" Шагал с юмором рассказывает, как в детстве выбирал для себя будущую профессию. Пойти в певцы? Скрипачи? Танцоры, поэты? Не знал, куда податься. Впрочем, евреев не принимали даже в городскую гимназию: "Моя отважная мама тут же отправилась к учителю. Он – наш спаситель, единственный, с кем можно договориться. Пятьдесят рублей – не так уж много. Я поступаю сразу в третий, в его класс".
Шагал любил рисовать. Но "слово „художник“ было таким диковинным, книжным, будто залетевшим из другого мира, – может, оно мне и попадалось, но в нашем городке его никто и никогда не произносил. Это что-то такое далекое от нас! И сам я никогда бы на него не натолкнулся. Но однажды ко мне пришел в гости приятель. Обозрев картинки на стенах, он воскликнул:
– Слушай, да ты настоящий художник!
– Художник? Кто, я – художник? Да нет… Чтобы я…"
Затем Марк вспомнил, что где-то видел вывеску "Школа живописи и рисунка художника Пэна", и решил, что должен поступить в эту школу. Ни приказчиком, ни бухгалтером он не будет. Не зря все время чувствовал: должно случиться что-то особенное.
В один прекрасный день, когда "мама сажала в печку хлеб на длинной лопате, я подошел, тронул ее за перепачканный мукой локоть и сказал:
– Мама… я хочу быть художником… Посуди сама, разве я такой, как другие? На что я гожусь? Я хочу стать художником. Спаси меня, мамочка. Пойдем со мной. Ну, пойдем! В городе есть такое заведение, если я туда поступлю, пройду курс, то стану настоящим художником. И буду так счастлив!
– Что? Художником? Да ты спятил. Пусти, не мешай мне ставить хлеб.
– Мамочка, я больше не могу. Давай сходим!
– Оставь меня в покое".
И все-таки они пошли к Иегуде Пэну (см. "ЕП", 2017, № 3). Шагал недолго пробыл в его студии, но всегда сохранял теплые чувства к первому учителю, посвятил ему стихотворение.
Родным было трудно принять "художницкий" выбор Шагала: "…дедушка, так же как моя морщинистая бабуля, и вообще все домашние просто-напросто не принимали всерьез мое художество (какое же художество, если даже не похоже!) и куда выше ценили хорошее мясо".
Сестры Марка приспосабливали его этюды под половые коврики – холсты такие плотные: "Милое дело! Вытирайте ноги – полы только что вымыты. Мои сестрицы полагали, что картины для того и существуют, особенно если они из такой удобной материи. Я чуть не задыхался. В слезах собирал работы и снова развешивал… но кончилось тем, что их унесли на чердак и там они заглохли под слоем пыли".
Мама пыталась отговорить Шагала от "художеств": "„Посмотри, мама, как тебе нравится?“ Один Господь знает, какими глазами она смотрит на мою картину! Я жду приговора. И, наконец, она медленно произносит: „Да, сынок, я вижу, у тебя есть талант. Но послушай меня, деточка. Может, все-таки лучше тебе стать торговым агентом? Мне жаль тебя. С твоими-то плечами. И откуда на нас такая напасть?“".
Лишь только дядя Шагала, парикмахер Зюся, единственный из всей родни гордился Марком "перед соседями и даже перед Господом, не обошедшим благостью и наше захолустье". Однако и Зюся, когда Марк написал его портрет и подарил ему, "взглянул на холст, потом в зеркало, подумал и сказал: "Нет уж, оставь себе!".
А мать невесты, жена витебского ювелира, даже когда Шагал уже стал начинающим художником, увещевала дочь: "Пропадешь ты с ним, доченька, пропадешь ни за грош. Художник! Куда это годится? Что скажут люди?"
В 19 лет Шагал решил отправиться "навстречу новой жизни" – уехать в Петербург. На отцовские расспросы отвечал, что хочет поступить в школу искусств. "Какую мину он скроил и что сказал, не помню точно. Вернее всего, сначала промолчал, потом, по обыкновению, разогрел самовар, налил себе чаю и уж тогда, с набитым ртом, сказал: "Что ж, поезжай, если хочешь. Но запомни: денег у меня больше нет (дал ему на дорогу немного денег. – А. К.). Сам знаешь. Это все, что я могу наскрести. Высылать ничего не буду. Можешь не рассчитывать".
Но у Шагала была огромная жажда рисовать: "Меня дожидаются зеленые раввины, мужики в бане, красные евреи, добродушные, умные, с тросточками, мешками, на улицах, в лавках и даже на крышах". "Все равно, – подумал я, – с деньгами или без – неважно. Неужели никто не напоит меня чаем? И неужели я не найду хоть корку хлеба где-нибудь на скамейке или на столике?.. Главное – искусство, главное – писать, причем не так, как все… я не сомневался, что, став художником, выйду в люди".
По ночам снился хлеб с колбасой
Чтобы жить в столице Российской империи, еврею нужно было иметь не только деньги, но и особый вид на жительство. Через знакомого купца отец достал Марку временное разрешение: будто бы он ехал получать товар для этого купца.
Шагал пытался поступить в Училище технического рисования барона Штиглица, но провалился на экзамене. Поступил без экзамена в школу Общества поощрения художеств. Даже оказался в числе четырех стипендиатов и в течение года получал по десять рублей в месяц. Но в обучении его многое не устраивало: "Я добросовестно трудился, но удовлетворения не было… Хотя со всех сторон меня только хвалили. Нет, продолжать эту канитель не имело никакого смысла". Ходил в Петербурге в школу известного живописца Льва Бакста, но и там все было сложно: "Наверно, я вообще не поддаюсь обучению. Или меня не умели учить. Недаром же еще в средней школе я был плохим учеником. Я способен только следовать своему инстинкту. Понимаете? А школьные правила не лезут мне в голову".
В Петербурге Марку приходилось очень тяжело: жил без всяких прав "и без гроша в кармане". Недоедал, так что время от времени падал в голодные обмороки прямо на улице. Не один год ему снился по ночам хлеб с колбасой. Долго мыкался, не имея крыши над головой. Снять комнату было не по карману, приходилось довольствоваться углами с храпящими и пьяными соседями. Одно время даже своей кровати у него не было. Приходилось делить ее с "одним мастеровым". В скитаниях по углам, в мечтах о будущем ему "представлялась большая и пустая комната. Только кровать в углу, и на ней я лежу один".
Однажды его арестовали в столице за отсутствие пропуска. Паспортный начальник ждал взятку – не получив ее (Шагал не понял, что надо делать), посадил его в тюрьму: "Господи! Наконец мне спокойно. Уж здесь-то, по крайней мере, я живу с полным правом. Здесь меня оставят в покое, я буду сыт и, может быть, даже смогу вволю рисовать? Нигде мне не было так вольготно, как в камере… Мне нравился цветистый жаргон воров и проституток. И они не задирали, не обижали меня! Напротив, относились с уважением".
Винавер
Всю жизнь Шагал с благодарностью вспоминал тех благодетелей, кто помогал ему. Особо отмечал Максима Винавера, известного юриста, депутата I Госдумы, одного из лидеров Партии кадетов, деятеля еврейского национального движения: "Человек, который был мне близок, почти как отец. Помню его лучистые глаза, брови, которые он медленно сдвигал или поднимал, тонкие губы, светло-шатеновую бородку и благородный профиль, который я – по своей несчастной робости! – так и не решился нарисовать. Несмотря на всю разницу между моим отцом, не уходившим от дома дальше синагоги, и г-ном Винавером, народным избранником, они были чем-то похожи. Отец родил меня на свет, Винавер сделал из меня художника. Без него я, может быть, застрял бы в Витебске, стал фотографом и никогда бы не узнал Парижа".
Винавер всячески поддерживал Шагала, поселил в помещении редакции журнала, мечтал увидеть в нем "второго Антокольского". Был первым, кто купил у Марка две картины. Ему "понравились бедные евреи, толпой идущие из верхнего угла моей картины за женихом, невестой и музыкантами". Винавер взялся платить художнику ежемесячное пособие, позволившее ему переехать в столицу мировой живописи.
Париж
Здесь всему пришлось учиться заново, и прежде всего самому ремеслу. Шагал не стал разыскивать адресов академий, не искал встреч с профессорами: "Никакая академия не дала бы мне всего того, что я почерпнул, бродя по Парижу, осматривая выставки и музеи, разглядывая витрины… но легче всего мне дышалось в Лувре. Меня окружали там давно ушедшие друзья. Их молитвы сливались с моими… Я как прикованный стоял перед Рембрандтом, по многу раз возвращался к Шардену, Фуке, Жерико". Он "понял, почему никак не мог вписаться в русское искусство. Почему моим соотечественникам остался чужд мой язык. Почему мне не верили. Почему отторгали меня художественные круги. Почему в России я всегда был пятым колесом в телеге. Почему все, что делаю я, русским кажется странным, а мне кажется надуманным все, что делают они…". И в России он с малых лет "постоянно чувствовал – мне постоянно напоминали! – что я еврей. Представлял ли я работы на выставку молодых художников, их либо не принимали вовсе, либо если и вешали, то в самом невыгодном, в самом темном углу. Предлагал ли… несколько картин на выставку "Мира искусства" (художественное объединение России. – А. К.), они преспокойно оседали дома у кого-нибудь из устроителей, тогда как любого, самого захудалого русского художника приглашали присоединиться к кружку. И я думал: все это только потому, что я еврей, чужой, безродный".
Жизнь во французской столице тоже была непростой. Шагал описывает тяжелые будни, ночи за работой, рядом с тускло горевшей керосиновой лампой. Друзья из парижских художественно-литературных кругов иногда угощали его обедом и не давали упасть духом. Картины Шагала тогда никто не покупал. Да он и не надеялся их продать. Но "Париж! Само название звучало для меня, как музыка… я недаром вырвался из гетто и здесь… в Европе стал человеком".
"Я здесь чужой"
Перед Первой мировой войной Шагал приехал домой, в Витебск, чтобы повидать родных и встретиться со своей девушкой. И тут началась война. С Парижем пришлось надолго попрощаться. Зато Марк женился на Белле Розенфельд. Она стала его музой. "Без вдохновляющего присутствия этой женщины я не написал бы ни одной картины, не создал бы ни единой гравюры", – рассказывал он в интервью французскому журналисту Жаку Генне.
По мобилизации Шагал снова попал в Петербург, где занимался делопроизводством. Вспоминал, как однажды стал свидетелем погрома в центре города. Бесчинствовала банда солдат. Они разгуливали по улицам в шинелях нараспашку, без погон, и развлекались тем, что сбрасывали прохожих с мостов в воду. Звучали выстрелы. Художнику захотелось увидеть все своими глазами. "Фонари не горят, жутковато… Вдруг из-за угла прямо передо мной вырастают громилы – четверо или пятеро, вооруженные до зубов. Обступают меня и без околичностей:
– Жид?
Я колебался секунду, не больше. Ночь. Откупиться нечем, отбиться или убежать не смогу. А они жаждут крови. Моя смерть была бы бессмысленной. Я хотел жить.
– Ну, так проваливай подобру-поздорову".
Не теряя времени, Шагал поспешил дальше в центр, где бушевал погром.
Затем грянула Февральская революция. Первой мыслью Марка было: "Больше не придется иметь дело с паспортистами". Потом Ленин перевернул Россию "вверх тормашками, как я все переворачиваю на своих картинах... Охотно забыл бы и о тебе, Владимир Ильич Ленин, и о Троцком…" Впрочем, тогда революция всколыхнула Шагала "всей силой, овладевающей личностью, отдельным человеком, его существом, перехлестывая через границы воображения и врываясь в интимнейший мир образов, которые сами становятся частью революции".
Познания Шагала в марксизме "не шли дальше того, что Маркс был еврей и носил длинную седую бороду", но его захватил революционный вихрь. Он стал комиссаром искусств Витебска, позже организовал в городе народную художественную школу. Но противоречий с новой властью хватало. Так, например, Марк описывает установку памятников Марксу: "Бедный мой Витебск! Когда в городском саду воздвигали одно такое изваяние, дело рук учеников моей школы, я стоял за кустами и посмеивался. Где теперь этот Маркс? Где скамейка, на которой я когда-то целовался? Куда мне сесть и скрыть свой позор? Но одного Маркса было мало. И на другой улице установили второго. Ничуть не лучше первого. Громоздкий, тяжелый, он был еще неприглядней и пугал кучеров на ближней стоянке. Мне было стыдно. Но разве я виноват?"
Позже Шагал работал в Москве, сделал несколько панно для Еврейского камерного театра. Но нарастало понимание, что "мне здесь плохо… Ни царской, ни советской России я не нужен. Меня не понимают, я здесь чужой". Как отмечают в книге "Марк Шагал" исследователи Инго Ф. Вальтер и Райнер Метцгер, "уважения к своей страсти ко всему необычному не хватало Шагалу при новом порядке; тоталитарной тенденции стричь всех под одну гребенку были чужды призывы Шагала отдаться во власть фантазии. Без денег, без успеха, без перспектив ему не было смысла оставаться в стране".
Между тем во Франции в это время росло поколение художников-сюрреалистов, в Германии развивался экспрессионизм, Шагал стал знаменитостью, его картины продавались за большие деньги.
В 1922-м семья Шагала покинула советскую Россию. Знавший Марка нарком просвещения А. Луначарский помог с отъездом. Шагал снова поселился в Париже. После нацистской оккупации Франции перебрался на юг страны, а затем в Нью-Йорк по приглашению Музея современного искусства. После войны вернулся во Францию.
Однако он всегда сохранял к родной земле теплые чувства:
Я слово тихое скажу:
Страна моя в снегах с тропою,
моя душа навек с тобою –
пока живу,
пока дышу…
Кстати, что интересно: особенность шагаловских воспоминаний – написаны они им еще в молодом возрасте и завершаются 1922 г., когда он уехал из России.
"Еврей я всегда"
Шагаловская поэзия… Поэт Андрей Вознесенский подчеркивал, что Шагал "был поэтом от рождения. В фантастических плоскостях его картин летают зеленые беременные козы, красные избы и парят влюбленные. Его кочевой Витебск летал по миру. Говорят, что обычно у художника язык в пальцах, что он разговорчив лишь на полотне. Шагал был художником, поэтом и в слове… Удивительное совпадение его строф с его живописью…". Андрей и Марк сотрудничали. Вознесенский перевел на русский несколько стихотворений Шагала. А Шагал делал рисунки к стихотворению Вознесенского "Зов озера" ("Гетто в озере. Гетто в озере. Три гектара живого дна").
В картинах Марка Шагала очень заметно его национальное еврейское самосознание. А в его слове оно еще заметнее. "Как бы то ни было – еврей я всегда...", "У нас с вами одна страсть: евреи" – такие фразы из писем и выступлений отчетливо передают строй его мыслей и самоидентификации. В выступлении 1935 г. особо подчеркивал: "Именно сейчас, в эту страшную пору, когда в моду снова входит антисемитизм, я еще раз хочу подчеркнуть, что я – еврей. При том что – интернационалист по духу, но не в пример революционерам-профессионалам, с презрением отряхивающимся от своего еврейства".
В 1944-м горячо призывал еврейскую общественность к консолидации, извлечению уроков из трагедии: "Наступает пора, давно пришло уже время действий… Почему, почему мы спохватываемся только на баррикадах или уже в гетто – перед смертью? Почему – не пока мы живем? Почему сегодня приходится нам вновь доказывать наш гений и нашу жизнеспособность – в многочисленных гетто, восстаниях, в Сопротивлении? А в обыденной жизни, покуда над нами топор не навис, мы – враги сами себе и друг другу. И как часто охватывает меня отчаянье".
В стихотворении "Корабль" восторженно приветствовал создание Израиля:
Две тыщи лет – срок моего изгнанья…
Из года в год, пока плясала нежить,
я жил, слезами сердце ослепя,
я ждал – две тыщи лет! – чтобы утешить
тобою сердце: увидать тебя.
"В Израиле мне открылась Библия и еще что-то такое, что есть часть моего существа" ("Миссия художника").
Стихотворение "Памяти художников – жертв голокауста":
Я вижу дым,
огонь и газ, всходящие в лазурь
и облак мой вдруг сделавшие черным.
Я вижу вырванные волосы и зубы.
И ярость – мой отныне колорит.
В пустыне, перед грудами обувок,
одежд, золы и мусора – стою
и бормочу свой Кадиш.
"Не будь я евреем – не был бы художником"
При спорах в еврейских художественных кругах Шагала причислили к группе еврейских живописцев. В 1920 г. в статье "Листки", реагируя на это, он не поддерживал определение "еврейская живопись": "...было японское искусство, египетское искусство, персидское, греческое. Но начиная с Ренессанса национальная живопись постепенно исчезает. Приходят художники – индивидуальности, граждане той или иной страны, родившиеся там или тут…"
При этом, однако, подчеркивал, что его очень занимает открывать "Новый Свет" – любимый им еврейский мир местечек – "мои улочки, сутулые старожилы-селедочники, зеленые евреи, тетки с их расспросами и приставаниями: „Ты ведь, слава богу, уже большой...“". И размышлял: "Не будь я евреем (в том самом смысле, который я вкладываю в это слово) – я бы не был художником или был бы совсем другим… Сам для себя я прекрасно знаю, на что этот народец способен. Но я так, увы, скромен, что и сказать не могу – на что он способен. Шутка сказать, что он, этот народец, создал. Захотелось ему – создал Христа и христианство. Захотелось ему – дал Маркса и социализм. Так возможно ли, чтобы он не явил миру живопись? И явит! Убейте меня, если нет".
А уже в 1935 г. он делился в своем выступлении раздумьями, "что мы должны сделать для еврейского искусства". Отмечал, что с конца ХIХ столетия евреи, "словно с цепи сорвавшись… бурно врываются в мир со своим искусством", но "об этом искусстве мало кто знает". Упрекал еврейскую интеллигенцию в отсутствии интереса к еврейской живописи. Причины мук ее рождения известны. Одна из заповедей: "Не делай себе кумира". "Но мы, сегодняшние евреи, восстаем против этого, не желаем больше мириться с таким положением, хотим быть не только "народом Книги" – "ам-хасефер", – но и "народом Искусства".
Плоды рук
"Десятки лет моего витания в небесах хорошо показали мне то, что происходит на земле...", – констатировал Марк Шагал.
Плоды рук моих
западут, может быть, в душу
человека, который пожелает на них взглянуть.
Этим светом освещен мой путь, –
писал в стихотворении "Я удалился" один из крупнейших художников ХХ столетия.
Источник: "Еврейская панорама"
комментарии